В. Б. Бертенсон. Листки из воспоминаний
С Петром Ильичом Чайковским, как и с некоторыми его братьями, я был связан многолетнею дружбою, но в особенности же я был близок к Модесту Ильичу, к слову сказать, одному из милейших и благороднейших людей.
Всесторонне образованный, недюжинный драматург, талантливый писатель, Модест Ильич, обожавший брата, как почти все близко знавшие Петра Ильича, был именно тем человеком, беседы с которым помогли мне до известной степени разобраться, что за человек был Петр Ильич, какое у него было миросозерцание и в чем заключалось его обаяние на всех сталкивающихся с ним лиц... Что Петр Ильич был удивительно сложная натура — это не подлежит сомнению.
В нем, как мне кажется, соединялись две натуры. Одна, когда он спокойный, не утомленный своей безграничною любовью к людям, творил, отдыхая среди полного одиночества; другая, болезненная, суетливая, временами длившаяся чуть ли не годами, могущая послужить даже предметом изучения таких невропатологов, как Крафт-Эбинг, и потому делавшая из него по временам мизантропа, естественно, мало давала пищи его творчеству.
Преобладание минорного тона, в особенности в его романсах и фортепианных произведениях, главное же, трагическое содержание и безнадежный вопль, заканчивающий лебединую песнь Петра Ильича, его Шестую симфонию,— породили и почти установили характеристику его как пессимиста. Между тем пессимизм его произведений есть, по-видимому, только отражение как раз противоположного строя его души.
Оптимиста чистейшей воды трудно себе представить в жизни.
Самая светлая жизнерадостность, любовь к существованию и ко всему существующему, вера в торжество добра, в людей, способность умиляться красотой каждой былинки сопровождали его с первых шагов сознательного бытия до последнего дня перед смертельной болезнью.
Петр Ильич почти не употреблял выражения «люблю», а «обожаю»: и блинчики с вареньем, и собак, и цветы, и Моцарта, и Льва Толстого. Этот непрестанный хвалебный гимн жизни, эта способность восторженно относиться ко всему снизу доверху, что попадалось на его пути, в особенности же к людям, делали его таким обаятельным для окружающих.
В его обществе каждый чувствовал себя приподнятым на пьедестал, который представляло ему пылкое воображение Петра Ильича.
Весь впечатление данной минуты, всегда руководимый более чувством, чем разумом, он не мог не быть изменчивым, и разочарование безжалостно следовало за очарованием.
Отсюда постоянное оплакивание того, «что было», не только потому, что оно «прошло», но и потому, что оно было уже «не то», чем оказалось тогда.
Этим объясняется и минор настроения в творениях Петра Ильича, и то, что вступая, так сказать, в долину старости, он мог, под влиянием всего того, что он любил, на что надеялся, что считал неувядаемо прекрасным, что вместе с сединою его волос наступало перед ним захиревшим и тленным,— написать такую гениальную вещь, такое глубоко прочувствованное произведение, как его Шестая симфония!